Феодул Иванович тут возроптал: в защите, дескать, он не нуждается, а что до дороги — есть у него компас и карта, а если что — ему звери лесные и птицы небесные направление покажут. Но кавас, тем временем подошедший, сам ему в пояс поклонился — дескать, сейчас на дороге пошаливают и одному ему беспокойно караван вести, а вот бы Феодул Иванович с ними отправился — с него не только денег не возьмут, а еще и на казенный кошт примут. Хотел он было отказаться, но тут его и женщины просят, которые с кавасом этим идти должны были: дескать, помогите, Феодул Иванович, сделайте Божескую милость. Ну он и согласился. Разговорились с кавасом: сам он серб, по-русски говорит и понимает, но чудно так, как будто через слово. А тут случайно выяснилось, что он учился прежде на врача, а стало быть, и латынь учил. Ну и стали они с Феодулом Ивановичем на латыни разговаривать, так что остальные странники даже забеспокоились, не католики ли они и не будет ли тут греха какого. Ну те быстро их разубедили и сразу уж, чтобы в городе не ночевать, тронулись в путь.
На дороге этой было несколько постоялых дворов, держали их и арабы, и евреи. Те, кто на лошадях или на осликах ехал, могли добраться до Иерусалима в два дня и ночевали ровно посередине, там была арабская деревня, но от нее теперь уже ничего не осталось, одни камни. Ну а эти-то были из бедняков, так что шли per pedes apostolorum, как говорится, или, по-нашему, пешешествовали. Было их, если считать с Феодулом Ивановичем и кавасом, ровно одиннадцать человек: один молчаливый парень-паломник, в веригах под одеждой, две старушонки откуда-то из-под Тамбова, старик с деревяшкой вместо ноги, три тетушки-мещанки из Рязани, так и ехавшие вместе, и мать с дочкой лет девяти-десяти. У бедной этой девочки был ужасный шрам, страшно ее портивший — во все лицо, от уголка рта до уха. Уж не знаю, как бедняжка умудрилась его заполучить — может, упала неудачно или зверь какой подрал в детстве. Она вроде свыклась с ним, а все равно заметно было, что старается повернуться к людям другой, здоровой стороной. А такая девочка ласковая! Вечно другим помочь старается — кому подаст что-нибудь или по поручению какому пустяковому сбегает. Мать на нее прикрикнет: «Куда, Настя, будь здесь, не шали!» А она улыбается так изувеченным своим личиком, так что жалко на нее и смотреть.
В общем, вышла вся эта компания из Яффо, кавас все головой качал, глядя на старика одноногого, но тот как заскакал по камням с костыликами и деревяшкой своей, так что даже обгонял других. Было у них на всех два ослика с поклажей и каким-никаким провиантом, а главное, водой. В первый день прошли они не сказать, чтобы много, но и не мало, учитывая, что народ был в основном к долгому хождению-то не приученный. Кое-как переночевали на постоялом дворе, вышли, как здесь советуют, пораньше, до зари: это сейчас мы с тобой в теньке сидим, а тогда-то деревьев не было… Так что как солнце выходит в зенит — все, жара невыносимая, пыль, нигде от нее не спрятаться, Господи, помилуй…
Ну вот и подошли они около полудня аккурат к этому месту, где мы с тобой сейчас разговариваем. Вот оттуда шли, видишь? Где кусты так растут, как будто зубчатой стеной. Кустов никаких не было, только тропа, пошире, чем сейчас. И вот идут они с той стороны, медленно уже, притомились с утра-то. Растянулся весь караван саженей, наверное, на двадцать. Впереди идет кавас, ведет ослика под уздцы, за ним все остальные, последним, замыкающим, Феодул Иванович со вторым осликом. И вдруг, не доходя этого места, он вдруг как закричит: стойте, стойте, кучно держитесь, стойте! Кавас остановился и остальные подтянулись к нему и глядят назад, недоумевая, что это такое поделалось с Феодулом Ивановичем и не напекло ли ему, спаси Господи, голову… А он бежит прямо, бежит вперед, хватает эту девочку со шрамом и подсаживает ее на осла, чтоб она повыше была. Мать ее растерялась и даже прикрикнула, вроде «что это вы себе думаете», а Феодул обернулся и смотрит куда-то вбок — вот, собственно, туда — видишь эту расщелину? А тут, надо сказать, что опытные люди предупредили их еще в Яффо, что удобнее идти, опираясь на палку, так что все они вырезали себе еще в самом начале по посоху. И смотрят все, куда Феодул Иванович показывает своим посохом и видят там, в расщелине этой, какое-то движение. И вот выбирается оттуда какой-то зверь небольшой, размером с собаку, и бежит прямо к ним, но как-то неровно бежит, как будто вихляясь. «Шакал», — говорит кавас, а остальные, шакалов сроду не видав, смотрят, значит, на него, а он все набирает скорость и бежит, видно уже, к этой самой девочке, что Феодул Иванович на ослика посадил. «Бешеный», — говорит как бы про себя кавас, и тут дамы все начинают визжать, шакал скачет уже огромными прыжками, и тут Феодул Иванович поднимает свой посох и — раз! раз! раз! — шакалу этому перешибает хребет и другим ударом размозжает череп. Все, конечно, кричат, кто-то рыдает, тетушка в истерике бьется, мать девочку обнимает — в общем, сущая картина Верещагина. А Федоул Иванович что? Посох отбросил, дохлого шакала этого на руки взял окровавленного и баюкает его, как младенца. «Прости, — приговаривает, — но мне оставалось только прекратить твои мучения», — что-то такое.
Ты замечал, кстати, что женщина раньше мужчины впадает в отчаяние, но и справляется с ним тоже быстрее? Уже, наверное, через десять минут после происшествия все пришли в себя, кое-кто из дамочек даже умылся драгоценной водой и даже в зеркальце успел посмотреть: женщина даже в паломничестве остается собой. Собрались уже дальше ехать, а Феодул наш Иванович так и стоит с зверем на руках, весь в крови перемазавшись. «Едемте, — говорят, — дальше, бросьте вы его от греха, еще, не приведи Господь, заразитесь от него». А он так глухо отвечает: «Мне его похоронить надо, негоже так его оставлять». «Так хороните побыстрее, забросайте его камнями, мы подождем». «Не надо, — говорит, — меня ждать. Я может быть, дальше и не пойду уже, домой поеду». «А как же Иерусалим и Святые места»? — «А также, без меня они две тысячи лет стояли и еще столько же простоят». Ну спутники его видят, что уговаривать бесполезно, и пошли себе дальше. А Феодул Иванович вырыл посохом своим ямку в песке, положил туда шака-ла, прочитал молитву и набросал сверху камней. Видишь вон там, в тени платана, груда камешков? Там вот это и было. А сам он, сердечный, переночевал здесь же под кустиком и на следующий день к ночи пришагал в Яффо. Но домой так и не попал, а три недели спустя был уже в Москве, где и остался… Точно ты его не знаешь али шутишь все-таки?
Я подтвердил, что не знаю.
— Ну езжай тогда дальше, а то заговорился я с тобой, а зверики мои так голодные и сидят по углам, тебя стесняются.
Три часа спустя я был уже в Модиине.
Мы забываем о деревьях
Редактор «Нового слова» Виктор Владимирович Столбовский проснулся с неприятным чувством полузабытого огорчения. Из-за неплотно задвинутых штор виднелись полоски мутного света. Несколько минут он пролежал, прислушиваясь к тихому дыханию спящей рядом жены и надеясь вновь погрузиться в забытье, но потом, протянув руку и оживив своим прикосновением (жест, доступный в старину лишь богам и героям и ничего не значащий для нас) телефон, убедился, что уже наступило утро и, следовательно, нужно вставать, завтракать и приниматься за работу. Столбовский умел, чувствуя на заднем плане своего ума навязчивую эмоцию, аккуратно распеленать события предшествующего дня, чтобы докопаться до ее источника и там же и уврачевать — так военный хирург разрезает слои одежды на раздражающе стонущем пациенте, чтобы добраться до раны. Просматривая новости в телефоне, он медленно перебирал разговоры, телефонные звонки и мысли вчерашнего утра, дня, вечера, пока нужное воспоминание не откликнулось с готовностью больного зуба: ближе к полуночи он получил мейл от Юкина.
«Старик, дорогой!» — начиналось, как обычно, это письмо. Юкин, с его обширными знакомствами и холерическим темпераментом, лепил «дорогого» и «дорогую» направо и налево, собственно, с первых же писем к доселе незнакомому адресату. Впрочем, эпистолярный этикет еще при самом своем зарождении грешил странными гиперболами: мы подписываемся «ваш» или «ваша», вовсе не предполагая вверить себя корреспонденту — да и в XIX веке писалось «покорный слуга» или «готовый к услугам», притом что пишущий, по удачному выражению одного из мастеров этого жанра, никоим образом не просился в камердинеры. «Стариком» же Юкин без исключения титуловал большинство своих знакомых мужского пола. Малопочтенное это обращение, кажется, было родом из 60-х или даже 50-х и попервоначалу, может быть, казалось смешным — особенно когда так называли друг друга любимые герои советского кинематографа, коротко стриженные, но все равно непобедимо вихрастые юноши в роговых очках и клетчатых рубашках. Но с годами, когда рубашки поизносились, вихры поседели, а сами герои с какой-то мультипликационной скоростью превратились в согбенных и дурно пахнущих пенсионеров, шутка потеряла свою остроту.